Современное белорусское искусство на www.mart.by

Почему «Дерьмо художника» — это шедевр

Источник journal.bookmate.com Дата: 14 Апр. 2020
Почему «Дерьмо художника» — это шедевр



В среду, 15 апреля, на Букмейте выйдет книга Бориса Гройса «Частные случаи» («Ад Маргинем Пресс», Музей современного искусства «Гараж», перевод Анны Матвеевой), в которой философ и культуролог расшифровывает картины, реди-мейды и фотографии главных художников последних 100 лет: от Василия Кандинского и Марселя Дюшана до Ольги Чернышевой и Пола Чана. Публикуем главу «Внутренняя жизнь консервной банки» — остроумную интерпретацию «Дерьма художника» Пьеро Мандзони, в которой концептуалистская выходка, иронизирующая над арт-рынком, становится частью большой традиции, восходящей к Древнему Египту.


Немногим из произведений искусства ХХ века довелось стать по-настоящему культовыми. Но наряду с писсуаром Марселя Дюшана и «Банкой супа Campbell» Энди Уорхола к ним можно причислить и Merda d’artista («Дерьмо художника») Пьеро Мандзони. Многие в наше время слышали, что кто-то додумался продавать собственное дерьмо в качестве произведения искусства, но при этом они никогда не слышали о Пьеро Мандзони и вообще очень мало знают о современном искусстве.

То, что среди наиболее известных модернистских художественных произведений есть и объекты повседневной жизни, безусловно, не случайно. В том, что эти объекты удается репрезентировать вне их привычного контекста и даже с большим успехом, есть что-то магическое. Нам кажется, что мы видим чудо, — а только то, что воспринимается как чудо, становится культовым объектом.

В этом отношении работа Мандзони отличается от работ Дюшана и Уорхола. «Дерьмо художника» не относится к категории реди-мейдов. Здесь художник не выбирает одну из множества вещей массового производства, чтобы назвать ее произведением искусства. Мандзони произвел около 90 консервных банок с дерьмом художника, мог бы произвести и больше. Значит, перед нами новый массовый продукт, новый бренд, тираж которого не обязательно ограничен рынком искусства. В этом и есть разница между консервными банками Мандзони и «Банкой супа Campbell» или «Коробкой Brillo», которые в свое время выставлял Уорхол. И Дюшан, и Уорхол играют с границей между «высоким» искусством и массовой культурой, которая им обоим представляется очевидной. Для Мандзони же эта граница гораздо менее очевидна. Он запускает свое производство консервных банок так же, как дизайнер запускал бы свою новую коллекцию, но все же его «Дерьмо художника» кардинально отличается от любого произведения дизайна. В его работе ключевой элемент — не форма, а содержание. И в этом заключается второе важное отличие Мандзони от Дюшана и Уорхола. Их обоих интересовала форма современной массовой культуры, а Мандзони интересует содержание. Однако содержание у него представлено не как тема, нарратив или идеология, а как материал. В этом смысле «Дерьмо художника» прежде всего иронический и в то же время предельно точный комментарий к главной стратегии модернизма, состоящей в том, чтобы открыто тематизировать материальность произведения искусства.

Энди Уорхол «Банки с супом Campbell», 1962. Фото: MOMA



Главным вопросом искусства обычно является его отношение к реальности. Долгое время это отношение понималось в миметическом смысле, как способность художника точно отражать реальность. После того как модернистское искусство отказалось от мимезиса как главной цели, единственным элементом, связывающим искусство с реальностью, стала специфическая материальность самого произведения искусства, материал, из которого это произведение сделано. Именно поэтому модернистское искусство так жестко привязано к тематизации своей собственной материальности: только посредством ее оно постигает собственную истину, если под истиной понимать отношение к реальности. Таким образом абстрактное искусство утрачивает свой статус чистой формы и приобретает содержание — не сюжет, не нарративное содержание, а содержание реальное и материальное. В этом смысле каждое произведение модернистского искусства можно рассматривать как консервную банку, содержание которой кроется в самой форме произведения. Посредством своей формы модернистское искусство постоянно стремится обратиться к этому скрытому материальному содержанию. Вот почему Клемент Гринберг хотел, чтобы картина выглядела плоской, не имела глубины, чтобы она выявляла плоскость холста, скрытую за слоем краски. Точно так же многие модернистские скульпторы тематизируют материал, из которого созданы их скульптуры, а не скрывают его за видимостью скульптурной формы

Но жест, который совершает Мандзони в своем «Дерьме художника», выставляет весь кропотливый труд модернистского искусства (которое лишь приближалось к скрытой материальности искусства, но не выражало ее напрямую) избыточным.

Мандзони открыто представляет содержание своего произведения: это дерьмо. Чистой идентичности формы и содержания, к которой так стремилось искусство модернизма, он здесь со всей очевидностью достигает, притом самым простым путем: на поверхности произведения представлена исчерпывающая информация о его скрытом содержании.

Информация откровенно убедительная, ясная, определенная. Но почему она именно такова? На то есть несколько важных психологических причин. Если нечто скрыто от нас, то мы почти автоматически начинаем предполагать, что скрытое — это что-то дурное, отвратительное и потенциально опасное. К тому, что от нас скрыто, мы по определению будем относиться с подозрением, — и развеять это подозрение возможно, лишь подтвердив его. Только когда тайное становится явным и скрытое действительно оказывается таким опасным и страшным, каким мы его себе представляли (или даже еще хуже), мы готовы поверить в его истинность.

Пьеро Мандзони, 1961. Фото: melzifineart.com



Таким образом, истина того, что скрыто, становится достойной веры только в том случае, если это ужасная, неприемлемая истина. Открытие внутреннего содержания успешно лишь тогда, когда принимает форму разоблачения. В каком-то смысле мы всегда подозреваем, что вся еда, которую мы покупаем в консервах, — полное дерьмо, потому что, как считают многие, неизвестно, из чего сделано содержимое консервных банок. С другой стороны, с самого рождения модернистского искусства широкая публика думает, что все это просто «дерьмо», которое продают по бешеным ценам; иными словами, что модернистское искусство — это гигантское надувательство, что вся его суть — продавать какое-то дерьмо по цене золотых слитков. Но ведь именно это и делает Мандзони: продает консервные банки, в которых, как он гарантирует, содержится его дерьмо, и продает фактически на вес золота. Значит, привлекательность его произведения заключается в первую очередь в том, что оно прямо и безоговорочно подтверждает все антимодернистские подозрения широкой публики. В этом отношении Мандзони принадлежит долгой традиции модернизма, который всегда умел перевернуть антимодернистские предрассудки и приспособить их себе на пользу. Многие художники-модернисты, от Маринетти, Дали и Пикассо до Дюшана и Уорхола, иронически играли с антимодернистской пропагандой, в которой художник всегда представал в роли афериста, манипулятора и мошенника. И не случайно именно эти художники ныне прославились на весь мир.

Но не нужно обманываться и принимать на веру идентичность формы и содержания в «Дерьме художника». Это только кажется, что Мандзони преодолевает разрыв между формой и содержанием. На самом же деле он радикализирует его.

Дело не в том, действительно ли внутри консервных банок Мандзони находится его дерьмо или же, как теперь подозревают, его там нет. Главное — что в «Дерьме художника» Мандзони тематизирует и подчеркивает табу, запрещающее зрителю узнать, из какого материала на самом деле сделано произведение.

На произведение искусства, выставленное в музее или галерее, можно только смотреть, созерцать его, но нельзя вскрыть или разрушить. Таким образом, тело произведения искусства, охраняемое доминирующей в системе искусства конвенцией, остается вне доступа для всех попыток узнать его материальное содержание, поскольку обычному зрителю запрещено заглянуть внутрь произведения искусства. Истинная материальная природа произведения для зрителя табуирована: взгляд зрителя не смеет проникнуть глубже поверхности произведения, потому что тем самым он мог бы это произведение уничтожить.

Пьеро Мандзони «Дыхание художника», 1959-1960. Фото: christies.com



Мандзони еще более усиливает это табу, наполняя внутренний объем своего произведения своим дыханием (Body of Air, 1959–1960) или своим дерьмом (настоящим или предполагаемым). Если проколоть иголкой поверхность воздушного шарика, надутого дыханием художника, его дух пропадет, а само произведение будет непоправимо испорчено. Однако знание, что внутри произведения искусства находится дерьмо, напрямую отталкивает зрителя и лучше любых запретов предотвращает попытки заглянуть внутрь. В итоге произведение искусства остается неприкосновенным, даже когда оно начинает циркулировать вне системы искусства, как и предвидел Мандзони в отношении своих консервных банoк. Поэтому можно сказать, что «Дерьмо художника» — не десакрализация произведения искусства, а, наоборот, его сакрализация. «Sacer» («священный») на латыни означает именно все запретное, причем не только относящееся к богам, но и все нечистое, опасное. Как пишет в книге «Человек и сакральное» в 1939 году Роже Кайуа, сакральное амбивалентно: оно чисто и нечисто, свято и скверно. Когда Мандзони наполняет произведение искусства человеческими телесными выделениями, произведение гуманизируется — и его неприкосновенность становится вровень с неприкосновенностью человека. Табу, которое запрещает нам убивать и расчленять людей, чтобы посмотреть, что у них внутри, так же амбивалентно. Этот запрет, несомненно, имеет этическое обоснование: убивать нельзя, потому что убийство — зло; но не менее, если не более, сильным обоснованием этого табу выступает страх увидеть внутренность человеческого тела, которая вызывает чувство ужаса.

Потому аналогия между произведением искусства и человеческим телом у Мандзони — самый интересный и самый радикальный жест его творчества: он наполняет свои произведения изнутри собственным дыханием или собственным дерьмом — тем, что обычно наполняет человеческое тело. Людей тоже можно рассматривать как двуногие консервные банки — банки, наполненные дыханием и дерьмом.

Эквивалентность человеческого тела произведению искусства имеет долгую предысторию. Судьба современного гуманизма тесно связана с судьбой современного и модернистского искусства по крайней мере в двух аспектах. Во-первых, как гласят доминирующие конвенции европейского модернистского мышления, искусство — это только то, что создано человеческими руками. Во-вторых, произведение искусства отличается от прочих вещей в первую очередь тем, что на него можно только смотреть и интерпретировать его, но нельзя использовать. Фундаментальная максима гуманизма — что человек всегда цель, но никогда не средство — уже показывает, что европейский гуманизм рассматривает человека прежде всего как произведение искусства. Права человека — это, если быть точным, права искусства в приложении к людям. По сути, уже на заре эпохи Просвещения человек воспринимался не столько как душа или дух, сколько как тело среди других тел, а в пределе — как вещь среди других вещей. Однако на уровне вещей нет никакого понятия, кроме понятия искусства, которое позволило бы нам выделить одну вещь изо всех прочих и приписать ей какое-то особое достоинство или физическую неприкосновенность, не дарованные всем другим.

Поэтому в контексте европейской культуры вопрос «Что такое искусство?» затрагивает реалии более обширные, чем один лишь мир самого по себе искусства. Критерии, которые мы используем, чтобы отличить произведение искусства от всех прочих вещей, не слишком отличаются от критериев, по которым мы отличаем человека от всего прочего, что существует в мире. В европейской традиции два процесса — когда мы признаем некоторые вещи произведениями искусства и когда мы признаем некоторых существ, вместе с их поведением, действиями и мироощущением, людьми — неразрывно связаны. Совершенно неудивительно, что в контексте европейской культуры концепция биополитики, предложенная несколько десятилетий назад Мишелем Фуко и развитая другими авторами, в особенности Джорджо Агамбеном, с самого начала имела критический оттенок. Рассматривать человеческое как нечто животное и даже скотское означает де-факто автоматически принижать его достоинство, особенно когда эта концепция используется с целью улучшить физическое благополучие этой человеческой скотинки. Истинное достоинство человека возникает лишь тогда, когда человек рассматривается как произведение искусства.

Джорджо Агамбен — один из самых значительных ныне живущих философов. Фото: Gorka Lejarcegi (blogs.elpais.com)


Такое понимание человеческого лежит в основе всех гуманистических утопий, в которых не просто человечество, но общество в целом рассматривается как произведение искусства. Итак, получается, что, только ответив на вопрос о природе произведения искусства, мы можем ответить на древнейший вопрос: что же такое человек — тот современный индивид, которого мы считаем обладателем человеческих прав и субъектом демократии? Люди и произведения искусства неразрывно связаны густой сетью метафор и метонимий, и эта сеть особенно наглядно предстает перед нами в работе Мандзони. Его произведение представляет нам «консервацию» человека, или, по крайней мере, «консервацию» внутреннего мира человека. При этом гуманизация искусства продвигается еще дальше — как и зеркальный по отношению к ней процесс превращения человека в произведение искусства.

Искусство с самого своего начала являет собой — помимо многого прочего — процесс сохранения. К произведениям искусства не только относятся иначе, чем ко всем другим вещам, — они надолго переживают другие, профанные вещи. Обычные вещи, когда становятся не нужны, отправляются на помойку. Но произведения искусства хранят в музеях и архивах, берегут, реставрируют.

То есть искусство выступает как институт, который берет на себя смелость обещать вечную жизнь на земле, — и это единственное обещание такого рода с тех пор, как Бог и боги сняли с себя ответственность за наше бессмертие.

Философия, с момента ее основания Платоном, также была в близком родстве с религией, и всю свою долгую историю она представляла собой не что иное, как попытку предвидеть посмертную жизнь души, иными словами — достичь метанойи, перехода от точки зрения «здесь и сейчас» к точке зрения жизни по ту сторону, от точки зрения смертного тела — к точке зрения бессмертной души. Метанойя такого рода — это, по сути, необходимое условие становления метафизического, возможности занять метапозицию по отношению к миру, способности созерцать и сознавать мир как целое.

Когда метанойя, то есть осознание собственного бессмертия, становится невозможной, человек утрачивает способность созерцать целое. Собственно, этот перспективизм, эта зависимость от субъективной точки зрения сегодня считается самоочевидной: всякий раз, когда кто-то начинает говорить, мы прежде всего задаемся вопросами, откуда он или она взялись, с какой точки зрения он или она высказываются. Расовая, классовая и гендерная принадлежность обычно считаются координатами, которые изначально определяют личность говорящего. Такая изначальная определенность служит также культурному понятию идентичности. Даже если мы понимаем эти параметры не как «природные» факторы, а как социальные конструкты, они по-прежнему сохраняют свое влияние. Социальные конструкты можно деконструировать, но их нельзя взять и отменить или заменить другими конструктами на свой вкус.

Но в любом случае, когда тело расстается с жизнью, когда умирает душа, само тело не исчезает, а становится трупом. Пусть для души нет жизни после смерти, но тело продолжает существовать после смерти в качестве трупа. В Древнем Египте, как известно, принято было сохранять и мумифицировать тела, и в каком-то смысле можно сказать, что модернистское искусство наследует этой древнеегипетской традиции.

Это очень наглядно показано в случае Мандзони: в той степени, в которой телесность художника может быть сохраненa и выставленa в музее, художник воплощает мечту об индивидуальном бессмертии, не прибегая к традиционным обещаниям религии. Здесь можно применить известное понятие гетеротопии — термина, предложенного Мишелем Фуко, — и говорить о гетерометанойе. Фуко помещал музей, так же как и кладбище, библиотеку, больницу, тюрьму и корабль, в разряд «других мест», или гетеротопий. Когда тело помещают на кладбище или в музей, оно трансцендирует место, в котором жило при жизни. Это влечет за собой весьма разительное изменение перспективы, поскольку из музея, библиотеки или кладбища весь мир видится с иной точки зрения, а именно гетеротопической.

Произведения искусства — живые трупы вещей. Мы сохраняем и выставляем вещи в художественных музеях только после их смерти, то есть после того, как они дефункционализировались, ушли из жизненной практики. Существование произведений искусства в музеях — это жизнь после смерти, жизнь вампиров, которую нужно беречь от солнечного света.

Музеи современного искусства особенно ясно показывают, с какими трудностями сталкиваются те, кто стремится к гетерометанойе. Заявленной целью европейского авангарда было и остается создание «живого» искусства в противоположность «мертвому» искусству музеев. При этом модернистское искусство стремится достичь этой цели, демонстрируя материальное измерение искусства, его чистую телесность, которая обычно остается скрытой под поверхностью образа, — то есть именно телесную или трупную природу образов и вещей. Силой искусства некоторые вещи можно вырвать из контекста их употребления в обычной жизни и перенести в искусственный, кладбищенский, гетеротопический контекст музея — именно затем, чтобы показать их чистую материальность, их телесность. То есть жизнь «живого» искусства есть вечная жизнь трупа, которая трансцендирует все формы обычной жизни.

Мишель Фуко — историк и философ, автор термина «биополитка». Фото: bitacoradelprofesorhubert.blogspot.com


В то же время гетеротопическую точку зрения музея тоже можно считать своего рода метаточкой зрения. Мы можем апроприировать гетерометанойю настолько, что мы при жизни сможем предвидеть будущее наших тел как бережно хранимых трупов, и тем самым занять гетеротопическую точку зрения. Нам нетрудно представить себя трупaми, потому что мы еще при жизни подвержены неотвратимому упадку. Мы участвуем в вечном, безграничном физическом угасании без начала и конца. Слиться с этим бесконечным угасанием означает прийти к другой метанойе, к гетерометанойе, к иной точке зрения, которая позволит занять метапозицию в отношении мира как он есть, без необходимости думать при этом о бессмертии души. Труп бессмертен по определению, потому что он уже прошел через смерть. Если спросить того, кто уже испытал на себе эту другую метанойю, откуда он взялся и с какой точки зрения он высказывается, он спокойно ответит, что высказывается только с гетеротопической точки зрения кладбища, библиотеки или музея.

Тем не менее модернистское искусство может не столько продемонстрировать, сколько засвидетельствовать пробуждение радикального материализма, гетерометанойи, метафизики тела. Именно поэтому модернистское искусство находится в постоянном поиске образа, который стал бы иконой чистой материальности, чистой профанности. Однако успех таких икон радикальной профанности весьма скоротечен: они успешны, лишь пока еще воспринимается энергия, с которой эти вещи были вырваны из жизни. Потому в любую конкретную историческую эпоху становится необходимо снова искать какую-то новую икону телесности: такую, какую еще не использовали; такую, чье восприятие, как говорили русские формалисты, еще не автоматизировано. И все же даже по прошествии определенного исторического времени, особенно когда мы в музее видим реди-мейд, мы очень ясно воспринимаем его как труп.

Мы знаем, что этот писсуар уже никогда не займет положенное ему место в туалете, а уорхоловская банка супа Campbell’s никогда не окажется на полке в супермаркете, ее никто никогда не купит и не съест суп.

Так возникает атмосфера меланхолии, окружающая все реди-мейды в искусстве, пусть даже сами они выглядят довольно игриво. «Дерьмо художника» Мандзони тоже принадлежит к этому ряду. Это произведение, разумеется, можно считать удачной насмешкой над механизмами арт-рынка (соответственно общепринятoй интерпретации). Но в то же время это глубоко меланхоличное произведение, которое раскрывает перед нами общую судьбу всей органической материи как раз потому, что обещает новую форму сохранения, обессмерчивания живого вещества, из которого мы состоим. По сути, оно показывает, что останется после человека и что в нашей неоегипетской цивилизации сохранится после смерти, — не много, но все же больше, чем ничего.




Тэги: , , ,

Comments are closed.